Месяцы года и созвездия-покровители

МесяцАналогДнейСозвездие
1.Утренней ЗвездыЯнварь31Ритуал
2.Восхода СолнцаФевраль28Любовник
3.Первого ЗернаМарт31Лорд
4.Руки ДождяАпрель30Маг
5.Второго ЗернаМай31Тень
6.Середины ГодаИюнь30Конь
7.Высокого СолнцаИюль31Ученик
8.Последнего ЗернаАвгуст31Воин
9.Огня ОчагаСентябрь30Леди
10.Начала МорозовОктябрь31Башня
11.Заката СолнцаНоябрь30Атронах
12.Вечерней ЗвездыДекабрь31Вор


Дни недели

ГригорианскийТамриэльский
ВоскресеньеСандас
ПонедельникМорндас
ВторникТирдас
СредаМиддас
ЧетвергТурдас
ПятницаФредас
СубботаЛордас

The Elder Scrolls: Mede's Empire

Объявление

The Elder ScrollsMede's Empire
Стартовая дата 4Э207, прошло почти пять лет после гражданской войны в Скайриме.
Рейтинг: 18+ Тип мастеринга: смешанный. Система: эпизодическая.
Игру найдут... ◇ агенты Пенитус Окулатус;
◇ шпионы Талмора;
◇ учёные и маги в Морровинд.
ГМ-аккаунт Логин: Нирн. Пароль: 1111
Профиль открыт, нужных НПС игроки могут водить самостоятельно.

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » The Elder Scrolls: Mede's Empire » Библиотека Апокрифа » Сама в себя глядит душа, звездою черною дрожа (02.11.4Э204, Сиродиил)


Сама в себя глядит душа, звездою черною дрожа (02.11.4Э204, Сиродиил)

Сообщений 1 страница 18 из 18

1

Время и место:
02.11.4Э204, Сиродиил, Бравил.

Участники:
Лореллей, Маркус Туэза.

Предшествующий эпизод:
«И была роковая отрада...».

Краткое описание эпизода:
Посещение Говорящим красот Бравила.
И что было потом.

Значение:
Личный.

Предупреждения:
Покамест не предвидятся.

0

2

Ариус Косма, бывший контрабандист, а ныне именующий себя гордым званием владетеля «лавки редкостей», давно уже перестал приглядываться к каждому своему посетителю.
Велика ли важность и разница в приходящих, приглядывающихся и приобретающих лицах, когда на полках вокруг в размеренном статическом симбиозе покоятся товары что ни на есть самые разные. Начиная от «невинных» алхимических ингредиентов, дешевых антикварных безделушек, сущей ювелирной безвкусицы (а то и не очень искусной подделки) и заканчивая вещами дорогими, редкими, зачарованными, порою запрещенными, опасными.
И все, приходящие, приглядывающиеся, приобретающие — такой же ворох контрастов. Забредшие коллекционеры, искушенные книгочеи, полубезумные учёные, старьёвщики, обнищалые аристократки, — а сколько же горя, отрывая от себя труху прошедшего и отжившего, срывая с пальцев кольца и помутневшие от пыли и бедности камни с тощих шей — обыкновенные воры и мастера-алхимики.
И старый имперец давно уже привык, давно уже перестал разделять увиденные — порою первый и последний раз в жизни — маски.
Но сегодняшний вечерний гость почему-то внушает ему ужас — ужас тихий и пронзительный, неосознанный, и от него, от одного присутствия на расстоянии двух вытянутых рук — тошнотворно, — цветами пахнет, могильными — неуютно, колюче. Холодно.
Ариус почти что прячется за сосудом с заспиртованным чудовищно-кукольным — две огромных головы, по две пары прозрачных ручек и ножек — эльфийским младенцем и тянет рукава рубахи почти что до самых пальцев. Холодно.
***
Лица почти не видать — капюшон надвинут так низко, что в тени его и глаз не суметь различить, а нижняя часть скрыта под отрезом плотной чёрной ткани — траурное подобие шарфа и густая чернильная тень оставляют меж собой только узкую бледную полосу кожи, а там — ничего, только угадывающийся острый изгиб черт да приглушенный голос.
— Вы, кажись, писали мне... — голос свой, дрогнувший, Косма осознает и слышит не сразу — тихо, неуверенно, с опаской, боясь вдохнуть спёртый от кладбищенски-цветочного смрада воздух, — лично.
— У меня хорошие информаторы, — слова чуть громче шепота, чуть отчётливей и певуче шипения, а голос из под толщи ткани  холодный и какой-то бесполый, — мне хотелось заранее убедиться, что нужное у вас найдётся.
— Сердце...?
— ... даэдра.
Отрывисто. Так же безэмоционально, так же бесполо. И тут же замолкает. Поворачивается спиной, отсчитывает неподвижностью долгие секунды, ждёт ответа.
Ариусу всё ещё холодно — слова цепенеют на губах, путаются. От запаха цветов — тошно и остро, но силы отойти на шаг, два он не находит. Только на слова:
— Сердце даэдра? Найдется. Знаете, достать такую вещь очень и очень непросто и...
Имперец говорит, говорит, чуть ли не с силой выдавливает из себя равнодушную вкрадчивость, с силой большей высекает, вырезает на лице своем улыбку, а сам — смотрит, силится хотя бы понять, какого пола его посетитель. Ни в чертах (всё равно не разглядеть), ни в голосе разгадки нет да и под свинцовой бесформенностью одеяния фигуры не разглядеть — одно лишь очертанье плеч угадывается, а оно — по-девичьи узко. Да и ростом гость не выделяется — низкое, укутанное в траур и смрад, тощее ровно по редким заметным в одеянии границам фигуры, но всё равно жуткое.
Существо. О поле Косма больше судить не пытается. Договаривает (и на все измышления — пауза в считанные секунды) недоговоренное.
— Очень непросто и...
— Знаю. Сколько?
Резкий разворот. Под тенью на месте глаз полыхнули на миг угольки — льдистые, недобрые.
— Десять тысяч.
Опять взгляд. Уже не полыхает — режет. И Ариус видит, глаза у гостя голубые. Мёрзлые и острые. От прорези взгляда старика защищает лишь стекло сосуда. Но даже за ним, почти прячась — остро. Остро, тошно и жутко, будто бы тонким лезвием ведут по коже, а вслед прикосновению тянется тонкая белесая нить, и в ту же секунду — кровь, каплями, осколками, болью. Словно взгляд — и есть лезвие, а сам он — сплошная нить исходящего кровью рубца.
— Пять.
И голос словно не наяву, голос — в кошмаре, разносится под сводами черепа, словно удар — эхом, гулом, тонкой парализующей от основания шеи по всему хребту иглой. Уже не холодный, уже не бесполый, просто звучащий.
— Пять...
***

Лореллей прячет у своего сердца ещё одно — даэдрическое, мертвое, завернутое в ткань и бумагу, шагает, едва заметно шатаясь, по наливающимся тьмой улицам быстро и порывисто, словно боясь — отберут.
Одной рукой он держит драгоценную ношу, прижимает к груди, лишь бы не уронить ненароком, другой — пальцами, рукавом, нежно — вытирает тонкий ручеек крови, капающей из носа. Заклинание очарования, вобравшее в себя — эксперимента и эффекта ради — паралич и страх, потребовало от него огромной сосредоточенности. Отдача же ударила не по разуму — чутко отразилась супротив грани физического напряжения, оглушила головной болью и хлынувшей носом кровью. Но... оно того стоило. Определенно стоило.
А Ариуса Косма, бывшего контрабандиста, а ныне именующего себя гордым званием владетеля «лавки редкостей», очередной поздний посетитель обнаружит спящим. Спящим средь своих диковин и ужасов сном таким безмятежным, коим спят только заспиртованные уродцы или люди, оправившиеся от самого страшного ночного кошмара.

Отредактировано Лореллей (19.12.2016 10:36:36)

+2

3

— А-а-а ну-у-у... — вывалившееся из трактира тело врезается в неспешно идущего по дорогам Бравила, мужчина пошатывается, но удерживается на ногах, смотрит на того, в кого втаранился, бурчит что-то нечленоразденое себе под нос и в ту же секунду переключается на субъект, стоящий в дверях и громко гогочущий. Ругань, проклятия, пустые угрозы — а тот, что вытолкал незадачливого алкаша, потешается и вот-вот уж согнётся пополам от хохота.
— Иди... иди домой, Илгар... иди, проспись... а не то сударь тебя в следующий раз к лампе подвесит да там и оставит... иди, — через смех, сбивчиво советует стоящий в дверях имперец средних лет, в аккуратном, но потрёпанном слегка костюме, какие носят обычно люди среднего достатка, но хорошего происхождения.
Всё заканчивается быстро и так же внезапно, как и начиналось: выставленный на улицу спотыкается об свою же ногу, падает, задевает рукой прожую женщину и получает корзинкой по голове, чтобы наверняка достиг земли, а когда поднимается, кажется, будто он напрочь забывает о недавнем споре, а теперь хочет убраться поскорее. Отсмеявшись, имперец смотрит ему вслед с самодовольной улыбкой, а посетители огибают его, не толкая и не бранясь, что он встал на проходе, как если бы стоял там сам граф или кто из капитанов стражи. На задетого Илгаром прохожего никто не обращает внимания, нет тех, кто поспешил бы извиниться за поведение собутыльника, про человека забывают, не замечая его существование, игнорируя саму возможность быть ему средь улиц мрачного Бравила.
— Мефис! — кричит кто-то изнутри, и голос мог бы показаться знакомым случайному свидетелю повседневной сцены, но можно ли предположить возможность услышать его здесь? сейчас?
Иллюзия? Совпадение?
— А, ну да, да... — опомнившись, мужчина возвращается внутрь, закрыв за собой дверь, обратно к жару натопленного очага и шумной компании завсегдатаев.
Недавно открывшийся трактир, очень скоро стал одним из лучших заведений, что можно понять по ценнику и рьяному желанию хозяина не пускать внутрь "всякую сволоту". Название придумывали, как рассказывают, всей оравой жаждущих заполучить в городе побольше приличных и прибыльных питейных — "Граф и виселица", вполне годное название для города, в котором за последний год дважды сменилась власть, и всяко лучше первоначального варианта "Вопль Императора", отдающего неуважением и издёвкой: с активной тайной полицией глумиться над действующей властью зачастую опасно.

Мефис работал вышибалой в "Графе и виселице" и он же, как заметил Астар Винайр (имя, которым назвался Слышащий на этот раз), был дуайеном для местных воров, а значит доверенным лицом Серого Лиса, но были у него и другие качества, одно из них — он был местным и знал окрестности Бравила как свой собственный дом. Именно он показывал Слышащему удивительные по своей красоте и уникальности места за городом, рассказывал об истории графства и вдобавок ко всему оказался не любознательным, что для воров не редкость.
Винайр уже почти месяц гостил в съёмном помещении имперского инженера в отставке и вскоре собирался отправляться назад, ближе к Лейавину, где его ждали Мать Ночи и Её Хранитель. Он достаточно отдохнул от нудежа Цицеро и думал, что мог дальше заниматься делами Тёмного Братства, но пока что наслаждался непринуждённым общением с местными и планировал закончить последнюю работу — картину с изображением Бравила на фоне заходящего солнца. Сам закат он, конечно, не мог лицезреть, так что палитру неба рисовал по старой памяти, но на город со стороны насмотрелся.

+3

4

Мир искажается в одно мгновение — резко клонится вперёд, дёргается в сторону — судорожно, как в припадке, и резкому помутнению вторит такая же туманная обрывистая мысль — действительно ли отблеск, осадок использованного ранее заклинания сказался так пагубно, потому ли так бьёт по вискам, мир — расплывчат, а дышать тяжело, тяжело, потому ли...
Додумать Лореллей уже не успевает — обрывок остаётся недосказанностью.
А помутнение длиною в миг оборачивается ударом.
Секунда, другая. Столкновение. Миг. Ударивший в лицо запах спирта. Миг. Отвращение. Что-то лопается, рвется, расходится... Миг.
А вслед за ним — только чудо, позволившее устоять на ногах, — лишь покачнуться, шагнув по инерции прочь, взметнуть в воздухе рукавом, словно ища невидимой опоры — только глухой вскрик, — больше удивления, чем боли или ярости — только что-то влажно-вязкое ровно в границе сердца, под складками одеяния, и запах — странный, нечеловеческий, прежде неощутимый, лишённый омерзения, но от каждого вдоха — судорожного, порывистого, похожего на всхлип — к горлу всё равно подкатывает ком.
Один этот запах возвращает полуэльфа в чувство. Он отнимает прижатую дрожащую руку от груди, на ладони — буро, красно и смрадно, лезет за пазуху пальцами второй, свободной, те нащупывают ткань, бумагу, но всё оно — влажное, искажённое, деформированное и вжатое в тело от удара. Мокрое, вязкое, там — ошмётки, и отнятые пальцы черны от крови.
Капюшон с Лореллея слетел, под ним — буря спутанных волос и казавшиеся слишком большими для исхудавшего лица опустевшие широко распахнутые глаза. Выражение его, лишённое в одночасье последнего обрывка иллюзорного морока, неприметно и жалко, а коли вглядеться — больше удивления и неверия, нежели немых вопросов, взгляд — ровно на руку, неотрывно, загипнотизировано, мысль — некстати — о том, что пять тысяч семптимов сейчас расходятся, плывут гнилью и раздавленной плотью под одеждами.
А потом ещё один удар. Голос.
Голос — один из десятков, один из сотен, тысяч голосов, услышанных давно, недавно, тогда, сейчас. Но этот — один — заставляет оторвать взгляд, родит собой вопрос, и ответ на него — разворот ровно к двери трактира, два нарочито спокойный шага.
Лореллею казалось, что он позабыл это. Забыл, вырезал, вырвал, похоронил. И обещал, обещал, обещал себе, что больше никогда не вспомнит, не всколыхнёт больше, чем позволено, не подумает с иным умыслом.
Тяжко дышать не от смрада с ладоней и груди — полный ноябрьской прохлады городской квартал превратился в зимнюю подворотню, и внутри, во плоти — снежный ком.
Смешно. Он и в самом деле думает, что больше никогда...
Лореллей жмёт к себе окровавленные заледеневшие руки, — и те дрожат, дрожат, как тогда, когда разбивались в кровь о камень — словно в молитве, и разрывает их только для того, чтобы потянуть на себя дверь, а за ней — тепло, тепло, тепло.

+2

5

— А спой!
— Не пою.
— Брешишь, ну?
— А стихи читаешь? Ну так, выразительно.
Вот же прикопались...
— На стульчик не встать?
— А встань!
"Зачем я это сказал..."
Скучать в местной таверне не приходилось, собеседники, поняв, что пришлый художник знает куда больше, чем вся их братия вместе и знания эти не того рода, которые бы пригодились прожжёному торгашу или вору, придумали себе занятие, иначе называемое "расспроси аристократа о", или же как сейчас — причастись к высокому. Маркус понимал, что всё дело в парочке завсегдатает "Графа и виселицы", происхождением не столь простым, как они то хотят показать публике — таких "простых ребят" Слышащий узнавал в темноте с завязанными глазами, стоило посмотреть на некоторые их привычки.
Нарочито страдальчески вздохнув, глава Тёмного Братства решил играть до последнего: встал и прошествовал до барной стойки, вскочив на отполированное до блеска деревянное возвышение и полностью проигнорировав при этом недовольные замечания хозяина, мол, сапоги чистые, чтец ловкий, кружек не перебьёт, а значит и беспокоиться тому не о чем.
— В саду очарованном
Разлит аромат.
Ночные лобзания
Спустились на сад.
Но странное грезится
Глухой тишине,
И ветер колеблется
В безрадостном сне.
Быть может, поведала
Печальная мгла
Дрожащим гардениям
Людские дела...
Немногочисленные посетители слушали молча, изредка усмехаясь и толкая локтями соседа, чтобы невежественно ткнуть пальцем в сторону расхаживающего взад-вперёд по барной стойке художника и с выражением по памяти читая стихотворение, вырванное из того хронологического отрезка, когда подобные выступления прощались за малолетством. Посетители не мешали, а он продолжал:
— Быть может... и катится
Росистый бальзам
Дождем освежительным
По сонным листкам...
...Над горем безвыходным,
Над мертвой мечтой,
Над грезой несбыточной,
Над тайной тоской,
Над призрачной радостью,
Бегущею прочь,
В слезах разливается
Скорбящая ночь.
Взгляд тёмных, эбонитово-чёрных глаз скользнул по новому посетителю — узнаванием и приветствием вылившись в широкую улыбку. Говорящего он заприметил давненько, ещё когда вставал и шёл к временной сцене, но не считал нужным показывать свою внимательность раньше времени, принимая на себя временно роль актёра. В последние месяцы память всё чаще и чаще напоминала Монталиону о другой жизни, о пёстрых масках и пышных нарядах, меняющихся по прихоти декорациях, о звонком и таком оглушительно-чистом смехе, что он по прошествии лет и забыл о его существовании.
Не успел Астар шутовски раскланяться и спрыгнуть на пол, как трактирщик принялся с ожесточением натирать любимую столешницу тряпкой. На ворчание не обращали внимания, затихшая на минуты таверна, вновь ожила и наполнилась голосами, топотом, бряцаньем посуды и прочими, привычными для заведения, звуками.
— Это моя плата за твои прогулки, — принимая кружку с элем из рук Мефиса, сообщил Слышащий и, не слушая ответ, направился к новому посетителю.
Выглядел он так, будто ожидал появление Лореллея в Бравиле и считал это вопросом времени. Приветствуя Говорящего, Маркус протянул ему ту самую кружку и встал рядом, опираясь плечом на балку, он ждал слов от того, кому по статусу положено говорить, а сам изготовился слушать. 


Ада Негри «Ночь»
Перевод: В. М. Шулятикова

+2

6

Тепло. Шаг за порог ровно на периферии вдоха и выдоха.
Теплота не бьет наотмашь — мягко лижет щеки отблеском огня, скользит — взглядами, и в них — секундный интерес, очерк, отрезок мысли длиной в миг, чья-то улыбка, чья-то гримаса. Но всё оно, людской интерес, — спустя ещё один вдох и неуверенный судорожный шаг в сторону — меркнет и гаснет, отливает от полукровки волной и обращается, сплетается, сливается в одно отрешенное целое. К одному. К чужому. Но — одна только поблажка «но» — отрывок мысли, отрицание, неверие, поднятый взгляд, глаза — огромные (на остроте исхудавшего лица, под зачернённой границей), ни уголь, ни лёд, ни пустота — разбитая на части стеклянная гладь, и меж осколками, ровно по сопряжениям разбитого, — плещется эмоция, имени которой не назвать.
Потому что чужое не так уж и чуждо.
Потому что голос — голос, надежда услышать который задушена и выпотрошена — рвёт притихнувшее окружение, звучит — материально и осязаемо, разбивает вдребезги снежный ком в груди, и осколки его — опять в грудь, под рёбра, в горло, — комом, лезвием, немотой — в глаза.
Над грудью опять каменный, молитвенный жест из сложенных пальцев. И громом, и осознанием, и мыслью, и рубцом — совсем уж глупый вопрос очерком тени по недвижимым губам.
Слышащий...?
***
А ведь обещал же. Думал — никогда. Похоронил же, обещал, поклялся. Себе — болью, братьям и сестрам названным — лаской, Пустоте — молитвой. Вырвал же тогда, разрушил — в камень, до крови, а остаток поделил по семье. Каждому брату, каждой сестре — взгляд с разрозненной горечью, с разорванной нежностью. И ласка — по частям — для всех. И уж точно вырвать, точно забыть. Точность — опять в исступлении биться о камень, искать в камнях письма, — под снегом, подо мхом, на тьме, на свету — искать заветы, искать приказы.
И исполнять, и следовать. И читать уж найденные строки голосом своим, не обращать их в звучание чужого.
И ничего, ничего, ничего, ничего больше не чувствовать.
Потому что Лореллей мог позволить себе благоговение, разрешить уважение, допустить преданность, а вот иное — выскоблить, вырвать с корнем, уничтожить.
Ведь получалось же. До поры.
Снежный ком разбился о камень.
***
Надо мною,
кроме твоего взгляда,
не властно лезвие ни одного ножа.

А теперь — совсем рядом. И вырванное, и забытое, вот оно — в груди режется.
Лореллей смотрит на Слышащего так, как смотрел ровно невозвратную вечность назад, в утробе убежища, при свете свечей, у подножия саркофага Матери, — чуть пронзительнее, чуть глубже позволенного ему. Он стыдится на миг рук своих, испачканных, смрадных, но всё равно тянется за поданным.
Похолодевшими пальцами — кружку к губам, и питье одним глотком теплится ровно по контуру болезненной внутренней немоты. Секунда, другая. Чернильный росчерк губ образует улыбку, — она самая искренняя, самая истинная за последние месяцы, повторяет очертание согретых рубцов где-то внутри — и с неё полуслышным звоном сыпятся слова.
— Я думал, что уже не слышать мне.
Тихо, тихо. Так, чтобы только для одного.

+2

7

Время, что метис пьёт и отходит, Маркус тратит с пользой: ловит заинтересованные взгляды, кивает на немые, не высказанные вопросы новых знакомцев, наслаждается вниманием и током бурной жизни вокруг. Ну ещё бы! Он молод — ну что это, всего каких-то сто лет, эпохи Септимов не видел, родину от даэдра в Кризис не защищал, даже сыночка первого Мида не застал, воспетого героя и знатного дипломата, если верить тётушкиным рассказам. В его прежнюю жизнь не вложили ни войн, ни экономических потрясений — Тамриэль не содрогался от нашествия чужаков, а имперцы жили в довольстве. Всё самое интересное произошло либо когда его ещё не было, либо в годы его так называемого переосмысления, а теперь волей случая он нашёл спасение от одной беды, именуемой Молаг Балом, и попал в тиски другой — к Ситису. И его этот расклад не то, чтобы не устраивал, но не привлекал однозначно.
Отец безумно прекрасен в своём метафорическом облике бездонной Тьмы и вызывает у Слышащего неподдельное восхищение и уважение, но служба ему в нынешней роли, будем честны, занятие настолько скучное и бесперспективное, что лучше бы ему найти поскорее очередного неудачника, способного слышать Нечестивую Матрону, и заняться чем-то более деятельным.
Отвлёкшись от собственных мыслей, Туэза посмотрел на Говорящего с высоты своего роста — тяжело: стоящий напротив слишком отчётливо напоминал о статусе и обязательствах.
— А сейчас слышишь?
Стоять у входа он не планировал, так что пригласил Лореллея пройти за ним к свободному столу: через два от шумной компании гильдейского дуайена и его приятелей. Нынче вся Империя гудела, боялась и жужжала дурными новостями, в какой трактир не зайди — везде одно и то же, но пить последние новости не мешали, пожаров в Бравиле не видели, да и на соседа большинство местных плевать хотели. Натерпелись, мол, оправдывался трактирщик, а теперь хочется пожить, даже если завтра в городе сменятся штандарты.
Маркусу как-то и в голову не пришло, что брат может быть голоден или спешит по своим, "говорящим", делам. Ему не то что безразлично, зачем чейдинхольскому хранителю убежища понадобилось ехать в Бравил, он и сам не любил сидеть в конуре, но мысли заняты совершенно иным.
— С удачной поездкой в... — о нет, он не произнёс в итоге географическое название последнего заказа Лореллея: слишком опасно. — Давно вернулся? — ставя локти на столешницу и устраивая подбородок на сжатой в кулак кисти, Слышащий нагло навязывает общение в стиле старых знакомых, не связанных общим ремеслом.

+1

8

Босиком на лезвиях ножей

И вновь, и сейчас. Как прежде — под светом свечей взглядом ровно вверх, по прямой, к чужому. И не отводить, и не стыдливо прятать прочь, даже если свинцом, тяжестью ртутной (Лореллей силится вспомнить, она ли — так же черна, глубока, колодцем бездонным — дна не видать) столбит к полу. И взгляд ответный — уже не ртуть, уже не падение в глубокий черный колодец, там — разбито и собрано по льдинкам, по углям. И совсем, совсем немного тепло.
— Сейчас — вижу.
Улыбка, угольным рубцом по лицу белому, чуть шире, вот уж раскрывается почти раною, под ней — тонкое очертание зубов, по уголкам — залёгшие тенью морщины — Лореллею не часто приходилось улыбаться именно так. Как улыбаются только смертельно больные дети, слушая последнюю в своей жизни сказу из уст захлебывающейся в слезах матери, да осуждённые — уже у плахи, внимая последней молитве.
Кошмарная, скорбная и одновременно нежная гримаса. И взглядом льдисто-теплящимся под стать — не моргая, не вонзая. Смотря — пронзительно.
И словно моля о чём-то. До поры, до ухода, до новых декораций — и голоса уже не столь яро вторят, голоса уже — фон, не подмога.
Улыбка сыплется с лица по шагам вглубь, последним осколком — уже за столом, напротив.
Улыбка опадает со словом, остаётся разве что в голосе — безрадостным, почти будничным холодом: «В Валенвуд. С удачной. В Валенвуд» — беззвучно, одними губами — и имеющему слух не услышать, и незрячему не прочитать.
— Не так давно, к Началу Морозов уже домой была пора возвращаться, — и голос уже слышен, хоть и тих, и растянут скользящим напевом, — Сегодня с солнцем только в Бравил — до этого: дом, заботы, заботы...
Лореллей замолкает. Смотрит — ещё более разбито, ещё более тепло (или то просто отблеск огней). И среди теплоты этой — горечь. Чёрная, чёрная горечь.
Полуэльф готов рассказать многое. О  Валенвуде, — и колет фантомной болью в плечо, остро, до кости — о спасшем убийцу высоком эльфе,о зелени в глазах чужих, о тех невиданных цветах и о звёздном небе, что можно видеть лишь сквозь вечные кроны.
Только об одном он никогда не расскажет — о сердце, о камне, о разбитых руках. Никогда.

Отредактировано Лореллей (28.12.2016 12:34:16)

+1

9

Ветер проникает в щель меж открытой недолго дверью и косяком, треплет полы одежд, поддразнивает пламя факела — мгновение и унёсся на кухню, оставляя за собой лишь лёгкий след в памяти для тех, кто заметил почти-незримое его присутствие. Голоса слились со стуком каблуков по дощатому полу, звон посуды смешался с треском поленьев в очаге: шум таверны сделался незначительным фоном; слыша и не слыша, слушая да не вслушиваясь вампир в мыслях остановил время на полуслове-полуноте, отвечая тонкой улыбкой на немом полувздохе.
— Яд братьев и сестёр, томимых тишиной, опаснее дорог? — большой палец руки ложится на кадык, мезинец — к скуле; Маркус замирает — ни моргая и не дыша — смотрит жадно и слегка насмешливо, ждёт когда Говорящему надоест играть и тот предложит сменить обстановку, и предложит ли.

— Тишина иссушает разум сильнее пути нескончаемого. В камнях тоскливо — хоть раз бы на солнце взглянуть.
Голос печалью исходит, но печалью иной — нездешней, недосказанной, туманом и инеем во вздохе тихим грусть дрожит, скорбь — в глазах опущенных. И сил словно бы смотреть не осталось, отняты — пустотой мерцающей в глазах живо-неживых. И уже не стыдно, уже не больно. Просто тяжко и свинцово — встрепенулось зарево на месте сердца мигом одним. Да так и тлеет.
Пепел уже не жжется. Разве что на самом кончике языка, у губ сомкнутых чертой угольных.
И в секунды до угасания — опять пламенем.
— ... я вас ждал. И...
Говорящий теряет голос. Теряет — в ворохе слов иных и чуждых. В закутке из пламени очага и разреза теней людских.
Уйти бы. Не здесь, не сейчас.
Но слов все еще нет, и заместо них — рука протянутая — кость сплошная, живая лишь за счёт движения. И то судорогой средь тени со светом мелькает — Лореллей хочет коснуться, но тут же — стыдливо — прячет измаранные кровью пальцы в свинце рукавов, и взмахом ткани — на двери указывает.

Проклятые Молаг Балом и его детьми не слишком жалуют свет Магнуса, и если для одних он неприятен, для других — смертелен. Внешне Маркус не меняется, внутренне же морщится, кривится — душа его скорее рада камню, нежели солнцу и дневной активности, а если и гонят дела иль потреба, то именно камень нередко — спасение. И ткань одежд. И кровь, что питает и не позволяет солнечному свету ранить ожогами восприимчивую к его лучам кожу.
— Из плена тривиальных радостей, — доканчивая, Слышащий плавно поднимается, уперевшись ладонью в столешницу, наблюдает за движением руки Говорящего и бесконечно улыбается, улыбается, улыбается... почти смеётся, да ни звука не издаёт.
До дверей его провожают разочарованные возгласы и вопросительные интонации, на все он отвечает без слов — пожиманием плечей и новой улыбкой, не значащей ровным счётом ничего. Уже снаружи, расправив плечи и вдохнув прохладного осеннего воздуха, Маркус меняется в лице, становится спокойнее, проще — и если б не колкий взгляд тёмных глаз, то можно подумать — добрее.

+1

10

Говорящий прячет руки, Говорящий прячет слова. Одно грязно и смрадно, другое же — лишено смысла, тленно и остро — иглой кривой да комом в горле царапается.
Лореллей поднимается следом не сразу — выжидает доли секунд, оправляет на коленях черноту одежд, а дальше — ею же да по полу шелестом покорным, вдоль жара негреющего, вдоль голосов и лиц людских — теней ровно до момента открытой двери, образами потухшими — до обдавшей лицо прохлады.
И болезненности — опять в груди.
«Я вас ждал». Отзвуком режет — скальпелем по совести — только сейчас. Ждал, желал, хотел, любил.
Любил.
Оправданием — иллюзорность слов, облекая их в прошедшее и пережитое. Так — легче. Легче поднять взгляд — без горечи, без пустоты, полупустой, полустеклянный. И на другую половину — извиняющийся.
— Что же вас сюда привело?
Слова — лишь бы говорить. Говорить, да не то, что на сердце. Лишь бы опять ронять смысл скрытый дрогнувшим голосом, лишь бы пальцами нервными — по волосам, а шагом — в неровность улиц.
Оборачиваясь и медля ради ответа.

Небо темно и чисто, о минувшем дне напоминают тонкие росчерки алого по фиолетово-синему — мазками искусной руки. Улицы не пустуют, напротив — жители Бравила по домам не спешат, прогуливаясь и ища дополнительного заработка; вспархнула стайка ночных бабочек, разлетелись по узким закоулкам только края цветастых одежд живут в памяти; ребятня — подрастающее поколение для будущего Тёмного Братства — безмолвно завернула вслед за состоятельным прохожим, скрывшись от глаз возможного патруля.
Отмечая и забывая о них сразу же, Маркус оборачивается, медлит с ответом, выбирает подходящий вариант слов.
— Пейзажи и моменты, люди.
От рук всё ещё пахнет краской, поднеси к самому носу — не спутаешь. Вместо этого Слышащий поворачивает на соседнюю улицу, увлекая спутника в полутьму узкой дороги, с двух сторон стиснутой фасадами неприхотливых деревянных домишек.

«Комок сердечный разросся громадой:
громада любовь,
громада ненависть.
Под ношей
ноги
шагали шатко».

Все это игра несуществующих эмоций. Вот — острый разворот, угольный росчерк угольных в сумерках волос вдоль запавших щек. Вот — шаг под такт чужого, чуть поодаль и чуть поднимая подбородок. Вот — и на лице то ли от болезни, — и имени недуга не назвать — то ли от жизни, лишенной света, бледном секундной искрой возгорелся интерес. Все еще игра? Все еще иллюзия.
Игра — идти чуть ближе позволенного, ровно линией шрама поворачиваясь в движении, улыбаться — призрачно — словам.
— ... надолго ли?
Иллюзия — хранить в гримасе покоя едкую ложь. И что оба — Слышащий Пустоту и Говорящий Тишиной — всего лишь приезжие художник с алхимиком. И что не ждали — хотя бы один, с глазами углем очерченными, — встречи этой. И не молили — тот, что с костьми-руками в кровь разбитыми — о минутах этих хоть во сне, хоть в безумстве озарения. И что встреча эта без боли, без стенаний, безо лжи и грез.
Говорящий сцепляет пальцы под разводами рукавов.
И весь облик его — тень того, кто знал, что за тяжесть каменная на плечи легла недавно, что за боль безжалостная— на сердце. И что губы у рядом идущего — такие же каменные, бесстрастные, мертвые.
Чего уж взглядом по лицу резать.

+1

11

- Что для тебя есть время? - и лишь после осознания, имеет смысл отвечать вопросы о времени. День или неделю. Месяц или год. Когда наскучит, когда не будет больше ни одного сантиметра города, не попавшего под внимательный взгляд. Даже днем. Особенно ночью. Надолго ли?
Бравил, дарующий нечто отличное от того, чем была жизнь до этого. Признание толпы. Бахвальство. Пьяные выкрики. Все это отдаленно напоминало ленивую жизнь аристократа, погрязшего в развлечениях. И сейчас она прервалась. Настолько грубо, что даже интересно. Не убийце, человеку, чьей маской прикрывается вампир.
Место выбрано не случайно, здесь не найдется случайных зевак, тех никому не нужных свидетелей. Разговор ни о чем двух старых знакомых сам по себе не представляет интереса. Даже на узкой темной улочке, даже при невозможности быстро уйти и раствориться во тьме. Здесь можно остановиться, здесь никто не увидит в темном пятне еще более темные и расплывчатые пятна. Они двигаются? Они живые?
Зачем ты со мной заговорил?
- Я занят.
И мне нет никакого дела до тебя, до вас, особенно прямо сейчас. Пусть тебе и удалось вызвать мимолетный интерес. Маска человека сказала это. Но забыла упомянуть, чтобы неожиданный гость убирался восвояси, оставляя открытой эту возможность. Как и шанс продолжать.

+1

12

любовь равно смерть.

Время? Время — янтарь, выкрошенный лаской сквозь пальцы, время режет и лечит, и последнее так хочется озвучить вслух, вычертить нелепым фарсом слов, но от этого — только задушенная улыбка, такая, что выходит секундная гримаса поверх губ, и вслед ей — только печаль поднятого взгляда.
Горькая, горькая печаль.
И такая же горькая пауза, коей хватает на вдох и высвобожденные из плена рукавов мёрзнувшие ладони.
Вы для меня есть время.
В голосе нет и тени чувств, всё — сплошной факт и констатация, тон под стать похоронному колоколу, да только режется что-то сквозь стекло обращённых глаз.
Даже если время — боль, даже если время — мир, даже если время — смерть, и ничего кроме неё после и подле уже не останется, разве что та самая раздирающая сердце слабость-эмоция.
Та самая. Смотрящая из холодных глаз.
С пламенной-племенной страстью.
Да только пламя давно угасло и осталось только эхо пожарище — как знак, как страшная память.

А его, лореллеева, память и впрямь страшна.
От слов после сердце сжимается так, словно вены — горная река, а само оно — гранитная скала, не вытерпевшая удара. Лореллей замирает.
Не от смысла — от голоса.
Своего.
— Это значит, что мне стоит уйти?
Оставить?
Не трогать?
Забыть, может?
Дорогу, путь?
Вас?
Как вы Братство. Как меня. Как...

Говорящий замолкает, захлебнувшись последней непроизносимой мыслью, Говорящий больше не хочет слышать — этому голосу, этому «занят» он бы лучше предпочёл сломанную шею.
И глаза у него становятся серыми и холодными. Как мрамор.
Или чужие губы.

Отредактировано Лореллей (02.03.2018 15:57:06)

+1

13

[indent] Щелчок стал ответом. Может быть, это кость, может быть - холодный металл, которому чуждо сочувствие и сострадание. Теплое дыхание взамен мороза, еще большая тьма на смену полумрака вечера. Вместее с обстановкой сменяются и запахи. Ароматы снежной улицы, типичный коктель для подобного рода переулком и отдаленные нотки чьего-то ужина заменяют на нечно бездушное.
[indent] Внутри дома не было затхлости и пыли, Маркус никогда бы не позволил себе находиться в грязи, но внутри было жилище творческого человека.
- Дитя, я этого не сказал, - оставленная открытой дверь как приглашение. Заходи. Ко мне домой. В то место, что стало мне домом на то недолгое время, пока местный люд еще в состонии заинтересовать, удивить, ранообразить.
О многом другом также было умолчено. Для чего сотрясать воздух? Чтобы помогать людям? Как жаль, но благотворительность не входит в планы Слышащего. Любая благотворительность. Чего не сказать о вполне здравом обмене.
Небольшой дом, условно разделенный на две зоны. Творческая мастерская, занимающая большую часть помещения символично отделена от подобия спального места.
[indent] Теплый свет нескольких ламп выхватил из тьмы несколько картин, в разной стадии законченности. Бравил и его ближайшие окрестности можно без напряжение спокойно узнать. С разных сторон, в разное время суток, от раннего утра до глубокой ночи. Идущие куда-то люди, случайные животные, даже сцены с местного рынка. Немало внимания уделено и природным красотам и именно в них было что-то угнетающее. Таким картинам не хватало тепла. Отдельно выделялось одно полотно - наполовину пустое. Художник уделил ему немало внимания, при желании можно было разглядеть каждый кирпич в каменной кладке стены. И большое белое пространство вокруг.
- Что такое рассвет? Что ты ощущаешь, когда видишь рождение нового дня? Насколько солнце способно согреть душу? Говори же.
[indent] Все, что ты скажешь, все, что вспомню я, все - отразится прямо сейчас, перенесется на бездушную белую пустоту.

+1

14

Но я условно
Не открываю твоих глаз.

Глупость заданного вопроса. Ложь — никуда он больше не уйдёт, никогда не уйдёт — так хотелось сказать себе, признаться, остаться недвижимой сомнамбулой.
Как бабочка в янтаре. Достаточно крепком, чтобы его не посмели сломать ни одни руки. Кроме единственных.
Не уйдёт, но с места сдвинется — ради одного шага навстречу и вглубь, переступая порог и оставляя за спиной морозный смрад оставленного в одиночестве закоулка. Ему бы пугаться под стать — медлить и спотыкаться ровно до грани, когда захлопнется дверь, и, может, дрожать и не решаться больше поднять глаз, и кожей ощущать животный страх жертвы на расстоянии крика от охотника, но — но был бы Говорящий иным, и был бы иным Слышащий.
И холод присутствия больше не приводит его в ужас.
Никогда не приводил.

Надо же. Картины.
Тепло не-мёртвого дома мягко коснулось щёк, но руки оставались по-прежнему льдистыми и оцепеневшими на чувство. Он помнил полотна — чуть больше, чем помнил, украдкой замирая у мольберта, у плеча или в тиши, отмечая выведенные мастерской рукой рукой детали — из имперского особняка, но эти были совсем другими. Не чужими — новыми.
Лореллей их не знал. За время, что истекло с последней встречи, он перестал знать слишком многое. Даже то, что слишком долго смотреть Слышащему в глаза было больно. И отчасти опасно, если надеяться поймать ответный взгляд — и больше не отпускать от себя, никогда.
— Рассвет? — вопрос на вопрос, это слово хотелось услышать ещё раз, пусть и со своих губ, уронить на неукрытый пол гулким осколком-полусмыслом, — Солнце всегда одно, а рассвет бывает разный. Он как... огонь очага. Только больше света, чем пламени. Как золото, но не подчинён форме. Да... здесь он похож на золото. На севере он похож на кровь. Бросьте в костёр монету — и на миг получите рассвет, расплавьте медь пополам с открытой раной — и тоже сможете увидеть его. Но... не почувствовать.
Сгорание на словах, голос — затихнет. И последний вдох отдаёт пеплом, горьким — так, что хочется сомкнуть губы. Но вместо этого — лишь новые слова, роняемые, ранимые.
И почти беззащитные протянутые к холсту руки.

— Что-то умирает и рождается. Между этим нет разницы — всё сплетено — ночь уходит, смерть уходит, возвращается жизнь, свет лишает страха и стыда, но... Но я ничего не чувствую.
И только за голосом следует смысл, разрывающий грудную клеть.
— Если бы я мог, я бы показал вам рассвет.
И чтобы в пламени сгорели не вы, а я.

+1

15

[indent] Убийца мог выбрать закат, что не менее прекрасен, как явление, и более символичен в разрезе присутствующих. Однако для картины требуется рассвет. Как символ начала чего-то нового и неизвестного. В него можно вложить куда больше эмоций и смысла, если Маркус еще способен на какие-либо иные эмоции, кроме сарказма и показательного эгоизма.
[indent] Искусство способно принимать любые формы. Воспоминания - одна из многих. Черное небо плавно переходящее в более светлый оттенок холодных синих или зеленых цветов. Тонкая белая полоса вдалеке, предвестник события, ради которого стоит пожертвовать спокойствием и здоровьем. Полоса расширяется, меняет оттенки, становится теплее. Как огонь очага.
[indent] Что есть высшее мастерство, если ты забыл нечто важное? Ученик может порадовать своего учителя, а в некоторых случаях и превзойти его, случайно, либо по замыслу.
[indent] Вздох также символичен, вампирам нет необходимости дышать. Это не сожаление, не раздражение. Это замена улыбки, столь редкому явлению. Направление холодных глаз сменилось с полу законченного полотна на гостя, стоящего рядом. И жаждущего. Как нищий монетку, как пьяница трактирный кружки дешевого пойла. Холодные руки коснулись лица Говорящего, скрылись в его волосах. И слегка сдавив виски большими пальцами, Слышащий склонился ближе, в тоже время притянув к себе убийцу.
- Так покажи, я разрешаю.

+1

16

Мы наблюдаем, стоя в темной нише
Чужие сны не делают нас ближе.

На миг ему кажется, что Слышащий хочет сломать его череп — Лореллей почти уверен, что тому хватит сил, хватит, конечно, хватит — сдавить чуть сильнее с обоих сторон, и вот уж все мысли, чувства и эмоции — оброненный на пол и расколовшийся полугнилой плод, багрянный и багровый в разрезе костных осколков.
И.
И черви обязательно черви.
И только после всего этого — боль.

Но боли нет, боль не приходит даже с осознанием, чего от него хотят — требуемые чары не были игрушкой мастеров, но были игрушкой опасной — что скальпелем резать по мягкой извилистой мякости, вытесняя и высекая чуждые образы, почти вырывая, бросаясь собачьими объедками.
Больно ему только от того, что он так близко. Когда-то от этого взгляда — бездонные пропасти холодной неподвижности, горькой и липкой как мёд, древней как сам Этериус, пронзительной как тысяча и одна игла — у Говорящего должны были задрожать колени, но близость обволакивала как сон, пусть и отчасти отчаянно похожий на кошмар, застывший в пределах одного мига, а, может, и руки вампира не давали упасть.
Может.
Не отводить взгляд — уж точно. Больше никогда. Никогда.

— Хорошо. Я покажу его вам.
Голос Лореллея напоминает эхо. Он поднимает руки к своим же волосам, накрывает сверху, мёртвые, ледяные, — как будто бы у него самого ладони хоть на долю позволенного теплей — и по-прежнему не прикрывает век, только меняет направление взгляда, саму ему суть — всё так же смотрит глазами в глаза, но видит — видит нечто другое.
И оно не черно.
***
Ему семь и мать вот уж как ночь не возвращается домой, он не знает, от чего ему страшней — от того, что мал и беззащитен, или от того, что одинок. Или всё разом, всё одним, навалившимся на детскую грудь раздирающим снежным комом.
В уголках глаз что-то горько ворочается, но щёки сухи — Лори помнит, что мать говорила про слёзы в месяц Утренней Звезды, что ветра с Моря Призраков не любят плачущих детей, и все слёзы замерзают, глаза становятся похожи на лёд и человек слепнет.
И.
Лори ей верит.
Верил.
Даже когда льдистый поток воздуха бьёт ему в лицо из распахнутой двери — может, ему так же одиноко, так же не к кому пойти, и он хочет — ласки, тепла.
Тоже.

В данстарском порту голоса не смолкают всю ночь, но утро всё ближе, и от того так редок становится всякий отголосок, разве что смез где-то там, женский, за доками — Лори встрепенулся — мать? Нет, он не пойдёт её искать, не попытается, не...
Небо больше не черно.
Черноту режет багрянцем на тонкие полосы-лоскуты, тот — вьётся золотом, вновь алеет, рассыпается алым и лазурной пылью, — что маки, матери однажды привезли такие в подарок — а он не хочет верить, что так можно, что небо одновременно пылает и холодит — расчерчено полосами синевы, или то тьма холодная, морозные ветры не отступают, но золота всё больше, и оно всё меньше похоже на кровь, маки и кармин, оно — солнечное.
Оно как солнце — пусть и слабое здесь, на севере, словно смотреть на него можно только сквозь костлявые иссушенные ветром пальцы.
Оно и есть солнце.
Оно.
***
И последние образы он ловит как подбитых стрелою птиц, запутавшихся в силке — нет, нет, ловит как хрупких бабочек, чьи крылья готовы сломаться от любого вздоха, а ведь они — самое ценное.
То, что можно преподнести на ладони.
Он ловит и вырезает, высекает и сковывает, позволяет замереть чуть дольше положенного для воспоминаний — раздаться эхом в грудной клети, прозвенеть, отдаться — в глаза.

0

17

[indent] Помнить тепло живых рук, ощущать его. Ничего необычного или нового, сотни, если не тысячи раз на холодной коже, не превышающей температуру помещения с картинами, оставляли свои следы, на подобии пятен, теплые руки.
[indent] Крохотные точки с легким покалыванием, проникающим под кожу и расползающимся во все стороны. Ожоги, не несущие вреда. Что изменилось? Маркус позволил себе ослабить постоянную настороженность ради желаемого результата.
Оранжевого цвета.
[indent] Чужие мысли, чужие осколки, складывающиеся в память мгновения. Переживать их самому равносильно окунуться в зловонную яму - мерзко и приторно. Стоит заглушить восприятие, как из глаз напротив повеяло холодным ветром, обжигающим намного сильнее, чем прикосновение ранее. Страх и надежда, так по-человечески, настолько чуждо, насколько же и знакомо. Образы из прошлого смешиваются с видением, оставляя разводы, и ни одного четкого штриха.
Страх и надежда, холодно и тепло одновременно. Синий и желтый.
[indent] Бежишь, а может быть идешь? В неизвестность, где каждый угол, камень или куст знаком. Много раз мимо проходил ранее, но никогда не замечал. Как и сейчас, всего лишь фон, недвижимая декорация, с движущимися фигурками. Здесь и должно все случиться? Краски наполнят черно-синюю пустоту? Синий сверху, постепенно бледнея, переходя в желтый. Надежда усиливается, желание меняет окрас на оранжевый.
Последний штрих.
Красный.
- Таков твой рассвет, - увидено необходимое, не имеет смысла продолжать изображать две статуи, неподвижно смотрящие в глаза друг другу. Связь иллюзии обрывается, оставляя после себя послевкусие прошлой, живой жизни. Когда волновали ежедневные проблемы, когда каждый новый день начинался с тревог и забот куда больших, нежели сейчас.
[indent] Вампир убирает руки и отходит к незавершенной картине. Гостю придется еще немного подождать, если он хочет получить толику внимания, тем более Маркус уже знает, чем им предстоит заняться.
[indent] Едва уловимое человеческое дыхание подстрекало закончить свою работу быстрее, как и сжимающий горло голод.
- Неблагоприятный город, Бравил, - кисть шелестела, перенося увиденные линии и сочетания на холст. - Повышенная влажность, нестабильная политическая обстановка, Высокие, стоящие настолько близко друг к другу дома, что одним шагов возможно заглянуть к соседу. Но мне больше нравятся улочки, образованные этими строениями, - еще несколько штрихов и добавить мелких деталей, для большей реалистичности.  - Ты голоден, Говорящий? Какова природа твоего голода?

+1

18

я стану тем, кто будет вечно петь,
чтобы тебя в словах
увековечить.

И солнце оставило ему палящий след на тонкой сетчатке глаз — кострами, сожжёнными мостами, десятком лет, перетекавшим в одно сплошное «сейчас».
Лореллей не уверен, больно ли ему и хочет ли он вообще ощущать боль — его разум разворошен как грудная клеть под градом голодных ворон, но падаль боли не чувствует, боль замыкается только в закрытых пространствах цельных рёберных боль, боль — она только своя, не показанная, немая.
А единственное доступное ему горе — неумолимая чуждая близость.
— Вы довольны?
Лореллей не сразу понимает, что произносит эти слова и этим голосом — такой тон больше под стать мольбе, звучащей как «не отпускай», глухо и надрывно, как обрыв чьей-то жизни. Хотя, на самом деле — всего лишь иллюзорной связи.
— Вы рады?
***
Он не отходит, просто замирает за плечом и подле — не боится нарушить покой жилья, всего лишь страшится потерять время — время, часы, минуты, по которым так похоронно и болезно было отдавать свою память, а она — печальна.
И страшна.
Он, может, и смотрит отвлечённо, будто не видит, не хочет видеть того, как мастер — истинно Мастер, иного слова Лореллей не хотел произносить — создаёт из механической пляски мазков и острого запаха краски нечто такое, что больше всего было похоже на жизни.
А их здесь — две смерти. И распластанное рассветное полотно.

Он тянется к нему как голодный зверь, как оставленный, отброшенный и распятый, не замечает и не слышит слов, на самом деле, может, просто не считает нужным отвечать, упирается щекой, виском, носом — между чужих лопаток, ах, был бы повыше ростом, но какая уже разница, он — только вдох и росчерк закрытых век, руки, обнимающие, тонкие — как тонка может быть стрелка часов, отсчитывающая последние минуты.
Раз, два, три. Тихий выдох, сиплый вздох.
— Я голоден иначе.
Он изголодался по теплу. И оно тонет на кончиках пальцев, почти моляще вжимающихся в чужое тело — за словами остаётся только мысль о смерти.

0


Вы здесь » The Elder Scrolls: Mede's Empire » Библиотека Апокрифа » Сама в себя глядит душа, звездою черною дрожа (02.11.4Э204, Сиродиил)


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно