Месяцы года и созвездия-покровители

МесяцАналогДнейСозвездие
1.Утренней ЗвездыЯнварь31Ритуал
2.Восхода СолнцаФевраль28Любовник
3.Первого ЗернаМарт31Лорд
4.Руки ДождяАпрель30Маг
5.Второго ЗернаМай31Тень
6.Середины ГодаИюнь30Конь
7.Высокого СолнцаИюль31Ученик
8.Последнего ЗернаАвгуст31Воин
9.Огня ОчагаСентябрь30Леди
10.Начала МорозовОктябрь31Башня
11.Заката СолнцаНоябрь30Атронах
12.Вечерней ЗвездыДекабрь31Вор


Дни недели

ГригорианскийТамриэльский
ВоскресеньеСандас
ПонедельникМорндас
ВторникТирдас
СредаМиддас
ЧетвергТурдас
ПятницаФредас
СубботаЛордас

The Elder Scrolls: Mede's Empire

Объявление

The Elder ScrollsMede's Empire
Стартовая дата 4Э207, прошло почти пять лет после гражданской войны в Скайриме.
Рейтинг: 18+ Тип мастеринга: смешанный. Система: эпизодическая.
Игру найдут... ◇ агенты Пенитус Окулатус;
◇ шпионы Талмора;
◇ учёные и маги в Морровинд.
ГМ-аккаунт Логин: Нирн. Пароль: 1111
Профиль открыт, нужных НПС игроки могут водить самостоятельно.

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » The Elder Scrolls: Mede's Empire » Библиотека Апокрифа » На тонком канате, над пропастью взглядов(16.01.4Э205, Горы Джерол)


На тонком канате, над пропастью взглядов(16.01.4Э205, Горы Джерол)

Сообщений 1 страница 12 из 12

1

Время и место:
205 год 4 Эры, 16 день месяца Утренней Звезды. Граница Сиродиила и Скайрима.
Участники:
Лореллей, Альвира, ГМ(Аделина)
Предшествующий эпизод:
И смоет след небесная слеза (01.12.4Э204, Сиродиил)
Краткое описание эпизода:
Пересечение границы двумя убийцами, направляющимися в Скайрим по приказу Слышащего.
Значение:
Сюжет Темного Братства
Предупреждения:
Осторожно, пафосные асассины. Местами кровькишки.

Отредактировано Альвира (16.03.2018 15:52:43)

0

2

Краска на лице - непривычно, неприятно стягивает кожу. Хочется вцепиться крепкими ногтями в веки, содрать их, обнажая глаза безумной пеленой подернутые. Нельзя, не поймут. Потому дрожащие пальцы перебирают струны изящной маленькой арфы, рождая плачущую, звенящую морозными колокольчиками мелодию. Не прикасаются к лицу, не царапают щеки покрытые тонким слоем серебристой, как лунная пыльца, пудры. Образ этот давно забытый снова возрожден из праха. Не Альвира Красный Вереск, убийца на коротком поводке. Кина, менестрель что балладами своими умы тревожит и будит души. В огненных волосах золотые и зеленые ленты, на плечах плащ с вышитыми цветами. Старая шкура, ссохшаяся, но еще не мертвая. У Альвиры много шкур. Данка-воровка, Кина-менестрель, Алирен-странница, Кирина-слуга Дибелы. Много лиц, много масок. Маски на мертвом лице настоящем, что напоказ лишь для тех, кто достоин того. Для Сестер и Братьев, для Матушки с Отцом. Для той, что мертва и тех, что еще живы.
Несется над дорогой серебряный голос, что поет о потерянном брате, об огне и ледниках, о камне и каплях воды священной.
Бредет, загребая снег тонкими мохнатыми ногами серая, словно из пепла сотканная, кобыла. Тихо покачивается в седле лживая маска. Бьется о скалы северный ветер, плачет как бездомный пес. Вторит печальной балладе эльфийки, подпевает вторым голосом. Ей хочется, чтобы другой голос вплетался в мелодию, не по мужски высокий, не по женски пронзительный. Бесполый и безличный, но красивый как кровь на снегу белоснежном. Нельзя. Не получится. Маски надеты крепко, приклеены к лицам, примотаны лентами. Вот и остается смотреть на птиц черных в низком небе полет, на снежные вершины.
Неодобрительно смотрят на голосистую эльфийку торговцы в караване. Хорошо поет, дочь порока, но отвлекает нанятых для охраны бойцов. Как бы не накликала беды.

Останавливается, замедляется ход каравана. Приближаются к границе Сиродиила, чтобы в северный варварский Скайрим перебраться. Туда, где близко холодное море Призраков, растет снежноягодник и бродят голодные белые волки, дыханием своим замораживающие лошадиные бока. Затихает песня, замолкает эльфийка. Бросает взгляд на свою спутницу?... Спутника?.. Подъезжает ближе, тянет руку к поводьям угольно-черной лошади, улыбается мягко.

Убийца под маской напрягается, словно хищник перед прыжком последним, облизывает окровавленные губы, скалится предвкушающе. Первый рубеж, первая ложь. Первая?..

Отредактировано Альвира (08.02.2018 17:03:08)

+2

3

и не помню кто я, до чего же прекрасно забвение, и в груди затихает вой
спой мне еще, спой мне
зеленоглазый морфей
я почти что вернулся домой.

Как давно слух не резал похоронный звон — холодно по хребту и вдоль, там лежит тонкая коса с переливом-перезвоном украшений, спускается на лошадиный круп, — похолодевший под стать северному ветру металл не жжёт сквозь ткань, но и цветастые нити одеяния не хранят тепла. Алый как кровь амарант на синеющей черноте — как символ непроизносимого и запечатленного на мертвецком саване, как траур. По всему, что осталось.
Сегодня у него нет имени — имена были лишним, были только вопросы — односложные и однобокие, убаюкивающие ровно в такт мерного движения чейдинхольского скакуна, режущие восприятие на лоскуты — сквозь отзвуки, сквозь эхо звучащей сестринской песни — как через толщу воды. Как через слой толстого могильного льда.
Как добраться. Как перебраться. Как одурманить. Куда спешить.
Что осталось позади. Кто остался.

От ответов немых и данных самому себе, от ответов-пылью-бессмертника на покрытых чёрной краской губах — холодно. Нет — холод снаружи — воет в ушах, разметает неприкаянные пряди вдоль висков и скул, цепко гладит по рёбрам, а изнутри, в нутре — совсем-совсем иное — чувство неизбежности, привкус отчаяния, ложившийся на горло и под язык стальной удавкой палача — ещё с оставшихся позади тонких шпилей города, что так и не успел стать родным.
Задохнулось позади зародышем что-то более сердцу милое, спряталось за проседью лесов и оскалом северных хребтов.

Змей возвращался домой. Как тогда, убивая Королеву и беря безгласную вину за смерть Короля, — но не было в нём торжества. Редкие колокольца в волосах звенели отчаянно и жалобно — тонкий как трель смех в агонии, обрывающей чью-то жизнь. На раз, на два, на три, на сотню — как только начнётся гниение.
Почему-то свою. Почему-то так мучительно.
И дело вовсе не в том, что он не один, и не в том, что жертва не носит царственного венца и не скребёт костяком тронное седалище.
Мозаика из горестей и приказов не складывалось до конца — это жалило изнутри гораздо больнее любого безответного вопроса. И было страшней.
Разгадка утекала сквозь пальцы — те лишь безжизненно и безлично сжимали поводья, холодные — как глаза. Глаза, что не видели ничего.
Поломанный механизм так и не смогу собраться. Даже по частям. Даже по осколкам.
Даже под песней и под плахой.

Кельпи сбавляет шаг, косит агатовым глазом, гнёт тонкую шею, фыркает — и только это вразумляет, вырывает из грёз северных колыбельных и мысленных терзаний, позволяет сделать вдох — осмысленный, горький как морозные ягоды с горных вершин, тем и жгучий. Закованная в кожаную перчатку рука мягко касается конской кривы — не ласка, а тонкий иллюзорный приказ, пронизывающий животную плоть тончайшими иглами. Холодными они были — как поднятый наконец на сестру оживший взгляд.
Как долго он молчал?
И по прежнему оставался безмолвным.

+2

4

Зимний день на пограничном посту протекал на удивление спокойно. Небольшой торговый кортеж утром, через пару часов повозка с набитым доверху мехом. Ничего криминального. Да и чтоб с утра здесь шел плотный поток из всевозможных людей и меров - да быть такого не могло. Все днем да вечером.
Дежурили на этом тракте, к слову, в основном имперцы. И как водится в имперской страже, обыскивалось у проходящих через границу практически все, до чего дотянуться можно было. Не всех устраивал такой исход событий, но тем не менее - это была необходимая процедура. Самое забавное, что даже при таком контроле народ умудрялся провозить всякую дрянь.
Сегодня в карауле были новички. Молодые парни, несколько лет служившие в страже Брумы, были поставлены на границу со Скайримом то ли за мелкую провинность, то ли просто по причине нехватки пограничников. Капитан Дион, уже десятый год служивший здесь, в этом бастионе, оставлял свежую кровь на вахте и у пропускного пункта, дабы те нигде не упустили что-то, а уже бывалых бойцов отправлял в патруль по тракту, наказывая устранять угрозы у границы, но далеко не заходить - не их область работ. Не зря же на дороги ставят легионеров.

*   *   *

Морозный северный ветер был не слишком приветлив для стоявших на посту караульных. Но приказ есть приказ и ослушаться стражники не имели права. Тем более, всегда можно было забраться в башню позади них, внутри которой растоплен очаг и есть теплая еда, а на крыше дежурит парочка лучников, готовые прикрыть дорогу.
- Что-то тихо сегодня. Даже разбойничьего налета не было.
- И хорошо, что не было. Не хватало нам еще здесь бандитов.
В поле зрения показался караван, движущийся в сторону пограничников. Кастав и Савлиан - два молодых стражника жестом подали сигнал на башню, чтобы были готовы, в случае чего.
- Стоять! - крикнул Кастав подъезжающему каравану. - Именем его Императорского Величества, мы должны проверить ваш караван, прежде чем вы сможете проехать в Скайрим.

Отредактировано Мундус (12.02.2018 19:44:58)

0

5

Кровь лепестком на лед
Я бы хотел рассказать метели
Как лед огнем прожжен
Только слова вдруг улетели

Белые хлопья снега. Звезды в рыжих волосах, как будто купающиеся в закатном солнце, звезды в черных волосах, как будто на фоне небесной бездны. Падают на руки его и не тают. Он бледен, мертвенно, как статуя из дорогого мрамора. Всегда таков, но сейчас в этой бледности есть что-то обморочное. Что-то болезненное, словно сердце в груди брата разлетелось мириадами острых осколков и теперь колет грудь изнутри. Альвире кажется, что она видит кровавый кармин на тонких губах. И прозрачную каплю-слезу пота, стекающую по виску. Как не вовремя.
Говорящий - тот, чье бремя нести слова детям Матушки своей, все это время молчал. Дни, заполненные безмолвным маревом боли. Она бы хотела прижать его к себе, шептать на ухо слова утешения, молитву теплую. Но не может, боится прикоснуться к стеклянной коже - разлетится пылью ранящей, забьет слабые легкие эльфийки, вместе изойдут кровавой пеной на белом снегу. Это будет смертельно красиво. Но им нельзя. Путь властной рукой уже проложен, написан на карте чернилами красными.
- Лори, - прикасается к рукаву, смотрит в глаза со страхом и надеждой.

Что с тобой, брат мой? Что с тобой, мой темный? Страх мой, печаль моя, любовь моя?

И убирает руку. Пришло время играть свои роли. Стражники, что караваны в снежную страну пускают, стоят рядом, смотрят внимательно. Альвира кивает им, у-лы-ба-ет-ся. Протягивает бумаги свои. Кина Серебряный Голос, менестрель и сестра ее, Лори. Красивые бумажки, написанные умелыми руками. Спешивается перед ними, смотрит в глаза. Тихо плачет ветер, запутавшийся в тугих струнах арфы, оставленной у седла.

Отредактировано Альвира (20.02.2018 20:02:37)

+2

6

Звезды не плачут
Они просто падают в руки таких как ты.
Милый мой мальчик,
Давно мосты сожжены.

Лори.
Как много в этом глупом имени. Как много, как больно — он смаргивает, раз, второй, гонит прочь из глаз морозное марево, и только это делает его лицо не похожим на лицо мертвеца. Что верёвка дух повешенного к земле тянет.
Молчи, сестра. Не называй этого имени. Все, в чьих устах оно звучало, давно мертвы и отброшены, мертвы и покинуты, мертвы и успокоены, мертвы и мертвы... Хоть ты не оставляй.
Холодно.
Он перестаёт смотреть куда-то мимо и поперёк девичьего лица только с тихим вдохом после, секундой выдох — и взгляд уж глубже, больней, режущей. Совсем не нежный. А ведь так хотелось, казалось бы, мертвенная ласка для гниющих губ и улыбками под саванами снега.
Он не отталкивает чужой руки, только отворачивается, не размыкая губ и не смыкая век, недвижимой ладонью призывая одурманенную и покорную лошадь сделать ещё шаг вперёд — и скользят поводья вдоль второй руки, проходит сквозь пальцы время как раскалённый песок, и нет в них силы. Даже иллюзорной.
Плохой знак, дурной.

Именем его. Должны.
Видит одни только фигуры — в лица не вглядывается, не может, не имеет сил и смысла. Лёгкий укол магики, рвущейся сквозь впившиеся в чернильную шерсть когти, изгиб лошадиной шеи, рвущее чары фырканье — вороная ступает в бок, пропуская спешившуюся сестру. Сегодня игру ведёт она — она даже маски им придумала, сестра с сестрой, поющая и немая, певчая пташка и её смрадная ворона на поводу. Жаль, что сил нет маску сполна примерить, жаль, не подвластно и остаётся — только холод по хребту.
Только звяканье колокольцев.
Сам Лореллей не спешит спускаться — земля внизу, под копытами, кажется дальше и болезненней обычного. Ему бы встряхнуть с пальцев это оцепенение, горькую негу — но те дрожат.
И вовсе не от холода.
И вовсе не от страха.

Украшения звенят — миг, один только миг — в такт секундной судороге, громко и надрывно, словно обрывая чью-то жизнь. И замолкают.
Нити по-прежнему не хранят тепла, а синеющие губы на обращённом к стражникам лице — и оттенка смысла-слов. Даже затаённого.
Улыбнуться бы. Без зубов.

+2

7

― Так вы того… не торговцы, да?
И словно б Империей не Дракон правит, а кипа бумаг, и вот уж улыбается до того хранивший молчание стражник, тот, что моложе и светлей, улыбается ― будто теплота приёма определялась правдивостью и законостью документов.
Будто. И слова совсем не остры, не полны подозрений.
― Какими судьбами в Скайрим, Кина?
Нет, нет, совсем не допрос, совсем без пристрастий, Савлиану правда интересно ― интересно знать, что огневолосая девчонка ― а девчонка ли вообще? на лицо эльфка, а у тех возраст поди угадай ― забыла на северной земле, откуда даже доходящие эхом ветры ― пронизывают.

А Кастав не улыбается. Смотрит ― и тоже чует ― холод. Но не с отчизны. С чужого лица. Ни опасности, ни страха ― просто дурным веет от спешившейся женщины, чем-то колким, словно точно знаешь, что красивая бабочка может оказаться ядовита, но верить до конца отказываешься ― и не спасут от этого чувства даже готовые выстрелить луки за спиной.
Хмыкает, опускает взгляд, кипу бумаг из рук товарища не рвёт, но тянет отнюдь не робко, пробегает глазами.
― А это что, сестра твоя? ― кивок к той, бледной с пустыми глазами и лицом из кости, ― Не похожа.
Кастав ухмыляется, словно пронзая ядовитую бабочку иглой. Лучше смотреть и обращаться к этой, чем к той.
На ту смотреть откровенно тошнотворно.
А он и не знает, почему.

0

8

- Коллегия. Говорят там чудесно! И я хотела бы научиться чему-то новому... и Солитьюд, - улыбается тепло-мягко, как перышком по щеке проводит, молодому стражнику. В бездонных глазах горят золотые искры - для него одного. Только для него. Он не видит за мягким мехом спрятанные клыки лисьи, зубы острые. Не видит под пестрой маской покрытого кровью лица. Молодец, хороший мальчик. Долго проживет. Такие всегда долго живут, коли не нарываются случайно. Потому что специально не полезут. Специально, как тот, что старше лицом и злее глазами. Спрашивает-расспрашивает, в бумагах сомневается, в глазах медовых ложь видит. Но он один - видит. А Альвира-Кина - умеет остальным глаза отвести. Вопрос о "сестре" стирает с лица эльфийки всякую улыбку, оставляя лишь застарелую боль, засохшую кровавую корку - тянет кожу, больно, но не снять - присохла, броней привычной стала. Уголки ярких губ дрогнули, в попытке жалко улыбнуться, в карих глазах зажегся немой вопрос: зачем ты мучаешь меня, человек? Зачем ковыряешь в ране моей грязной рукой, принося лишь новое страдание?
- У нас разные отцы, - бросает в снег, отвернувшись. Словно камень в горле, слова с трудом протискиваются, вылетают кровоточащие, изрезанные, - Лори... дочь человека.
Альвира-Кина поджимает губы. И словно что-то кровоточит в ее сердце. Не сильно. Рана старая. Но от этого не менее больно.

Кина-маска, Кина-песня. Девочка совсем, с золотой лютней, с серебряным голосом. Со сладкой кровью, со сладим криком. Она кричала, когда руки эльфийки прикасались к ней. Она стонала, когда губы эльфийки целовали ее глаза. Она замолчала, совсем замолчала. И только булькала, перекрашивая белоснежные простыни в осенний, яркий цвет. Она умерла, чтобы подарить Альвире это лицо. Они все умерли. Только еще не понимают этого.

Альвира-Кина с беспокойством оборачивается к замершей на черной лошади фигуре. В глазах - беспокойство. В душе же Альвира, та, что без маски, смотрит успокаивающе. Подожди еще немного, брат. Мы скоро будем одни в снегах, одни как птицы черные. Тебе не нужно будет роль ненавистную играть. Ты только подожди.

Альвира говорила долго в тот день. Так долго, как давно не говорила. Объясняла. Рассказывала. Просила. Умоляла. Он говорил, что лишнего внимания не нужно. Да, подслушала, но ради дела. А значит - не поднимать клинка, не шептать слов на языке магии. Играть лицами, играть масками. Ты не умеешь, брат, но мне позволь. Мои маски - живые окровавленные лица, что к коже прирастают. Позволь мне быть полезной. Позволь мне взять тебя за руку и вести. Как ты вел меня когда-то. Прочь из мрака.

Моя очередь.

Отредактировано Альвира (28.02.2018 12:04:27)

+1

9

Лори молчит.
У Лори нет языка — он целый, конечно, но недвижим и мёртв, бесполезная мышца наравне с сердечной, той, самой больной — у Лори есть только глаза.
Глаза видят белый снег и чёрную гриву коня под ладонью, и от пугающего контраста всё пронизано мыслью — а почему нет красного, нет алого, когда больно — болит что-то глубже хребта и под черепным сводом, и боль эта должна мелькнуть багряным маревом, затаится в зрачке и рвануть наружу острой ядовитой слезой.
Но боли нет. Есть пугающее присутствие оной — секундное чувство жертвы перед последним выстрелом, чувство в миг — когда острие у самого сердца. И вот-вот, вот — пронзает глубоко.
Пауза перед ударом колокола.
Тишина перед грозой.

Змей смотрит на людей — и клонит голову к правому плечу, движение должно быть ничего не выражающим, даже заинтересованности в происходящим, но отдаётся странным эхом — фантомом прокушенного и выплюнутого хвоста; кожа под высоким воротом кажется рвущейся вслед мышцам, а те — сплошной открытой раной.
Замирает. Выпрямляется.
Земля под лошадиными копытами кажется ещё более далекой, но он ловит чужое движение периферийной реакцией, один из стражников кивает прямо и говорит остро.
Лори ничего не понимает и понимать не хочет, глупая кукла, управляемая чужой умелой рукой, такая же чужая и чуждая для неё, но Змей помнит крепко — каждый из последний заветов, так как помнил бы выжженное дотла бездонное равнодушие глазниц или врезавшийся в память очерк губ.
Не привлекай.
Он почти сваливается с лошади, но на ногах всё же остается, благо, что ладонью цепляется за рёберный вороной бок, второй хватается на поводья.
И не слушает слов.
***
— Полукровка что ль? И куда ж таких плодят-то...
В снег бы плюнуть — от той, бледной и костистой, что наконец спешивается, но ковылять навстречу не спешит, — Костав и плюнул бы, наверное, но подойди бы та ближе.
Как на собаку. Или неведанную тварь у порога — такими ближе к северным сиродиильским границам детей малых пугают.
— Ладно, проезжайте.
Протянутые листы. Лицо без улыбки — ему всё так же холодно, и всё так же — без причин.
— Ты это, Кина... — первый начинает робко, что дикую лисицу пытается приласкать, что товарищеского пронизывающего взгляда испугался, а тот и впрямь — почти отвращающий, — Удачи тебе. И вот, — стягивает меховые варежки, протягивает, почти доверчиво, — Сестре отдай. Как бы не замёрзла. Вон — дрожит..
Вдох. Выдох.
***
Лореллей и впрямь дрожит — бьётся в холодящей судороге, стучит мелкими искривлёнными зубами пустоглазая Лори, подводя за узду вороную лошадь и усилием — а ведь простое же заклятье — подзывая к себе сестринскую серую.
Чёрное с алым одеяние не хранит и капли тепла. Тепло осталось за спиной и на самых кончиках пальцев.

+2

10

В любое другое время она бы вцепилась ему в глотку за столь опрометчиво брошенное замечание. Вцепилась бы, заставляя позвонки надсадно хрустнуть, вырвала бы гортань крепкими белыми зубами, слизала бы из разорванного горла вытекающую толчками кровь. Наверняка на белом снегу она смотрелась бы черной, темной, как душа замершая в ее разбитой грудной клетке. Но приказ был четким, не допускающим возражений, ставящий в жесткие рамки. Они сейчас - не два убийцы, что черными крылами рассекают морозный воздух предгорий. А девочки менестрели не вырывают стражникам гортань, как бы им того не хотелось. Потому-то она и одаривает его на прощание грустной, чуть усталой улыбкой, забирая из грубых рук свои и "сестры" документы. И хорошо, очень внимательно, запоминает его лицо. Альвира обязательно убьет кого-нибудь похожего, вырежет его сердце. Чтобы наслать темные сны, чтобы подарить сладостное проклятие свое. Одному. Второй наивен как олененок, что тычется теплым носом в ладони охотника в поисках кусочка соленого хлеба. Альвира с благодарным кивком принимает варежки - теплые, меховые, наверняка связанные этому юнцу женой или, скорее, матерью. Насильно берет в свои ладони руки Лореллея, вздрагивая от обжигающего холода, и натягивает на него обновку. Здесь, у всех на глазах, она может позволить себе еще и не такую наглость. Еще и не такое проявление заботы о том, кому эта забота не нужна. Ему не нужна рыжеволосая хрупкая обуза, что движется за его плечом. Ему нужна пелена черных волос того, кто сам на шаг впереди. Но этого Альвира ему дать не может.

Вскакивает в седло легко, словно рожденная для него. Такую как Альвира-Кина легко представить несущейся на резвом коне по полю пряных трав, с развевающейся за плечами осенне-огненной гривой. Ее легко представить танцующей на лесной поляне, в окружении единорогов. И очень, очень сложно увидеть в ней ту, что в ночи к чужому горлу крадется, что мертвецов целует в полуоткрытый рот, срывая сладость последнего вздоха. Идеальная маска, приросшая к лицу. Маска, сняв которую можно увидеть только желтовато-белые кости черепа. Под этими масками мы все одинаковы.
Потому-то и есть вера у людей в ее солнечную улыбку. Им ведь не известно, что солнце здесь давно закатилось в кровавую пену.

Когда караван устраивается на ночь, и Альвира ставит их шатер, ее зовут к общему костру. Если представилась менестрелем, то должна была быть к этому готова. Эльфийка сперва отнекивается, ссылаясь на сестру, которую не хочет оставлять в одиночестве. Едва ли Лореллея захотят видеть. Одним лицом своим способен сквасить молоко. Альвира почти ненавидит его за это. За то, что он страдает по нему так явно, почти что напоказ. Она понимает, что сердце Брата возлюбленного разлетелось на осколки, что не прикажешь себе чувствовать иначе. Но как же больно ей самой - кто знает? Уж точно не охранники купцов, не видящие дальше задорной маски, под которой струятся слезы кровавые по щекам. Выколоть бы себе глаза, не видеть. Разрезать собственную грудь, отдать свое сердце взамен. Каменное. Обледеневшее. Пустое и мертвое. Не способное на те страдания больше.

В конце концов, махнув рукой и арфу взяв - уходит. Не может больше находится рядом со Змеем, нужно вдохнуть свежего воздуха, не пахнущего горечью полыни и аконита.
И возвращается лишь тогда, когда звезды половину пути прошли по небу. Не одна.
Не объяснить докучливому, что руки к ней тянуть не стоит. Не пригрозить металлом холодным у горла. Убить и бросить, чтоб поземкой замело. Да вот нельзя.

Отредактировано Альвира (12.03.2018 20:01:08)

+1

11

я всего лишь человеческое существо, дрожащее по ночам.

И только мёртвые никуда не торопятся.
И конский топот — не мерность колыбельной, заупокойный — удар, удар, удар о снег как о могильный гранит — колокол, удар, удар — это сердце, но сердце звенит в висках, а почему-то эхо выходит горьким, выходит — багряной пеной на исполосованных равнодушием и морозным ветром губах.
Удар. Задерживает дыхание, будто бы снег — а жарко, жарко как, почему же не тает, а ведь давно должен, почему оседает на ресницах и совсем не становится пеплом, совсем не становится пылью, а совсем не становится ничем, а надо бы — мир под прикрытыми веками влит в свинец и запаян ртутью, от глаз горько, от губ тошно — тонко, змеисто языком по ним — кровь мертва на вкус, годами как страсть, годами как вечность.
Его кровь. Удар. Биться всё больней и бессмысленней, хотя смысла по большей части лишаются вдохи. Излом. Ладонью ко рту, вздрогнуть, извергнуть осадок — между пальцев смердит маковый цвет. И совсем не маками, цветы — даже гнилые — не такие. А, говорят, такие на полях битв растут, у мертвецов, где кровь лилась — каждая рана порождает цветок, но не каждый цветок раздирает рану. Удар. Излом.
Внутрирёберный хруст. Извнехребетный.
Вдох. Не последний — но окончательный перед маревом затворенных ресниц.
Цвет закрытых век похож на его глаза. Мелькнувшее марево боли под ними — эхо откуда-то из под шеи, судорога, начавшаяся с скрученного гадюкой желудка — на пламя, а пламя — на её волосы, на её, на её — забывается имя, забывается ещё один вдох.

Выдох. Под ладонью ни сестры, ни конской гривы, под сердцем только заострённая очередь рёбер и что-то похожее на боль с привкусом холода. Покрытая брошенной тканью земля под кажется камнем — она кажется перевёрнутой клетью, прутьями вниз, прутьями под щеку — и он бьётся, мерно, почти механически, почти ознобом — не капай бы с губ кровь и слюна с поганым привкусом желчи, не будь удары — колокол, колокол заупокойный, украшение выпали из распущенных волос, запутались в них же и нечистотах, утихли где-то возле лица, и звенят только эхом, но и его достаточно для заупокойной мольбы — спроецированы на изломанную кривую хребта, на елозившие и рвавшие всё, что под ними, когти, — они отросли, давно отросли с того часа, жаль, что не отросло новое сердце да и, в общем-то, страсть — на кошмарно распахнутые губы и немеющие веки, наполняющиеся кровью белки.
Горло сжимает, расползается нечто и принимает шейные позвонки за нанизанную на оставшуюся жизнь ось — и агония похожа на ласку, он был готов принимать псиный повод почти с благодарностью, плаху — с полюбовной ревностной нежностью.
Пёс давно потерявший нюх, но всё равно бегущий вперёд.

Петля затягивается, когда в сердце его целует тьма.
И морок касается закрытых глаз, отороченных слезами — это всё от боли, правда, совсем не от горестей, совсем не от застывшего перед глазами — того, того, самого последнего, невыразимо зверисто-нежного и недостойного.
Слёзы красные. И сладкие на вкус.
Талый снег вокруг похож на его губы. Рубцы от когтей на тканевых обёртках похожи на сердце.

Пропасть бездонна.
Чьи-то невыразимо холодные руки обнимают его в темноте оцепеневшего взгляда.
***
Глаза разрываются как сотня клыкастых губ, как тысяча разинутых ртов, как миллионная какофония голосов. Но он слышит лишь один. Один —  ровно по одному обязанному сердечному удару на каждый, что перестал звучать. Между вдохом и выдохом, что так и останутся позабытым рефлексом.
Что.
Лореллей поднимается, на щеках невыносимо влажно, волосы рассыпано, руки избиты — кулаки, голову в плечи, веки прикрывает — хоть и нечего ему там прятать, не от кого, кто-то до боли болезный оказывается непримиримо рядом, смотрит в упор и из глубин; и пусть тень внутри — не могильный камень, но остро, неуютно в себя смотреть, словно в бездну вглядываясь, словно — шаг над пропастью, а в ней — гнило и червиво шевелится-движется.
Движется внутри.
Я.
И как только он осознаёт, что прячется внутри, всё становится тихим и полюбовным. Тягучим и тяжким — как янтарь и ртуть, сплошная граница полусна — и мысли, и слова — рывками, рывками, опаздывая и обгоняя, а потом.
Лореллей ничего не может понять. Потому что всё — на раз, два, три. И на каждый — ровно вечность.

Раз.
Сердце — безумный зверь — стряхивает с себя сон, рвётся сквозь и насквозь ветви рёбер, выкостную бледность кожи, и он тоже рвётся прочь, раздирает ткань как преграду, раздирает грудь для вдоха, но холод застывает только в отчаянном звоне украшений — тех, что не были сброшены прочь.
Он понимает, что не может дышать.
Два.
Он видит её — и её глаза как две открытые раны, — то, что осталось, а, может, он видит только свои, глупое отражение, он помнил её глаза, хоть они и не были последним, что застыло в памяти ровно за миг до — отзвук из собственной груди — вырытая могила, а из её — слышит, он слышит её сердце, готов поклясться — предупреждающий перезвон-полустон.
Он вспоминает, что у неё есть имя.
Три.
На периферии её глаз и его — чья-то спина, спина, а за ней и — руки, затылок, чуждое сердце бьётся птахой — от груди до пальцев сводит горькой судорогой, от запаха почти тошно — язык кажется холодным, касаясь нёба, очерчивая пустоты на месте пасти — и не находя там пустот.
Он чувствует, что очень сильно её любит.
Четыре.
Она пахнет как целое море полевых цветов, — но с умыслом рвать, рвать, рвать, рвать, рвать — а он, другой, терпко дурманит подступавшей комом эмоцией-загадкой — от неё в нутре скалит зубы зверь пострашнее змея с отрубленной головой.
Он знает, что гадюка научилась перегрызать крылья и руки.
Пять.
Разбивается на неисчислимые даже страстью мгновения.
Он не чувствует своих шагов навстречу, он не слышит чужих слов, не видит обратившегося вдруг лица — ах, мужское-мужское, и что там? нетерпение? негодование? мерзость? щурит глаза, утирает щетинистую щёку, шипит что-то.
Просит, просит, просит, просит, просит, обладать.
Об-гло-дать.
И дать. Как можно больше,
Горше,
Слаще.
Градиент голода и его металлический вкус — чуть меньше стали, чем в зажатом в ладони клинке-опаске, вшитого в цветастый траурный рукав. Остро-ржавый — метит в горло, метит в горло, не давая права договориться что-то между окриком и обидой, что-то между сонной и трахеей — он помнит отброшенную прочь науку смерти, знает — удар, один только — и он не сможет кричать — потому что вместо крика сквозь губы обронит только кровавый пузырь.
И поток её, сладостный, сквозь горло.

Шесть.
А он почти кричит, он, не смея делать вдох, но только шипит, почти низменно, тянется руками, но их опережают губы — пальцами ношу всё равно не удержать, как бы не звенел огорчёно отброшенный прочь клинок, как не тянулись бы когтистые лапы — им не сдержать, не выдержать — мужчина с багрянцем над воротом намокающего одеяния падает в снег, вслед за ним, вцепившись, падает Лореллей.
Падает, падает, падает — выпущенными зверьми-клыками в чуждое нутро, ладонями в багрянец снега, по обе стороны от головы, устраивается сверху, крепко сжимает бёдрами — отдалось бы что-то тягуче-желающее в паху от этого, но отдаётся в языке, гадюка не
похотливая девка— лакает мякоть из развёрстанного горла, язык смазан мёдом и тоской, зубы — рвут, рвут, глубже, он уже не пьёт — упивается, грызёт высыхающую сонную, забирается когтями под лоскуты кожи, тянет на границу прочь — обнажает трахею — и та давно не дрожит, не содрогается —  и от того больше в приникшем поцелуе вязкой нежности.

Семь.
Он замирает только тогда, когда снег вокруг становится маковым полем. Когда снег становится его глазами.
И Лореллей только тогда смотрит. Смотрит в ответ.
Смотрит красным, смотрит алым, смотрит — цветом таким, что на секунду живее содержимого распоротого чужого горла, что на полутон-полукрик мертвее ночи, а та — багровым по ветвистым корням-венам вьётся, в груди опустевшей гнилью зудит, сгустком на губах улыбкой искрится.
Он тянет к ней руки, по локоть алые к таким же волосам. Его пальцы смердят нежностью, губы — любовью.
— Иди ко мне.

+2

12

Она падает в его объятия с вскриком-всхлипом, сорвавшемся с губ. Прижимает к себе, гладит черные слипшиеся от крови волосы, вытирает белое, такое белое - фарфоровая маска, расчерченная зловеще-алым, чужой выпитой жизнью, - лицо. Целует его безумные глаза, шепчет тихо-тихо, шелестом сухой листвы, хрипом песчинок, падающих в часах. Отмеряющих время им.
- Брат мой, Лореллей, - ближе, еще ближе, стать целым, стать одной плотью, - Змей.
Шептать что-то наивно-нежное, обещать что все это скоро закончится. Ему это нужно сейчас, под безумным безмолвным криком перекошенного лица застывает кровью на холоде боль и паника. Она никогда не видела его таким, она никогда не хотела бы видеть его таким. Эльфийка прижимается головой к его груди, и понимает, что не слышит биения сердца, словно оно не выдержало и разорвалось, наконец, замолчав навеки. Она не слышит его сердцебиения, не чувствует как вздымается его грудь от дыхания.
Альвира облизывает кончик своего рукава и стирает с его лица размазанную кровь, стирает, словно и не понимая, что там уже ничего нет. Хватается за него, как тонущий за протянутую руку. Кричит безмолвно, от боли, от ярости, от понимания. Он сделал это с Братом. Он приходил к нему, он подарил свой проклятый поцелуй. Альвира ненавидит его за это. Альвира хочет вцепится в его глотку. Альвира хочет сесть на снег и заплакать, как маленькая девочка, ударившая коленку. Но вместо этого она продолжает хвататься за плечи своего Брата, крича беззвучно. И прижимает его к себе, как самое дорогое, что у нее когда-либо было.

Она отстраняется, через один миг, через целую вечность - она не знает когда. Смотрит вокруг, на залитый кровью снег. Слышит далекие голоса. И затаскивает обескровленное тело в свой шатер, забрасывает кровавые следы свежим снегом.
- Они не будут искать его до утра, - голос хрипит, в горле стоит ком.
Будут думать, что их товарищ сейчас с хорошенькой эльфийкой. Прикасается к ее коже, наматывает на кулак огненные волосы.
Это хорошо. Это им на руку. Как и то, что Альвира отказалась ставить их лошадей вместе с остальными.
Эльфийка снаряжает так и не отдохнувших животных, вливает им в пасти зелья бодрости. Им хватит до утра. Они успеют уйти далеко, так далеко, что их не найдут. Слышащий просил их не устраивать демонстраций на границах. Они уже не на границе, они уже в Скайриме. А значит слово данное Слышащему они сдержали.

Альвира понимает, что он не мог не знать, что будет после его поцелуя. Альвира понимает, что он рассчитывал, что Лореллей разорвет свою Душительницу. Альвира прощает ему все. Ей все равно, ведь главное, что Брат в порядке.

Вспрыгивает в седло, кивает Лореллею, сидящему на своей Келпи. Вскидывает руки вверх, вызывая магическую метель. Их следы заметет, их не найдут, не узнают куда упорхнули птицы черные. Они уносятся вперед, под прикрытием метели, не замеченные, не узнанные. Хорошо. Слышащий был бы доволен.

Отредактировано Альвира (16.03.2018 19:15:24)

+1


Вы здесь » The Elder Scrolls: Mede's Empire » Библиотека Апокрифа » На тонком канате, над пропастью взглядов(16.01.4Э205, Горы Джерол)


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно