А ости тугие пшеница склоняет как голову осужденный на эшафот,
Пропитанный кровью и злостью на безысходность,
Я стою и встречаю восход.
Им путь свой костями выложить — а дорога дольше чем, стоит, беспокойней, чем могла бы быть. Нет, не погоня, погоню Лореллей учуял бы — как начал чуть волков по ночным северным путям, ещё не видя блеска их глаз и слыша — голодно, тоскливо, пронзительно, что сердце своё же в груди — их вой чуть более ощутимо и чуть более болезно. Изгиб серых спин, утробное рычание в тишине ночного леса, мягкие пружинистые шаги лап и копыт и их контраст с белым снегом, тепло одинокой хижины, шаг заблудшего путника, разложение лосьевой обглоданной клети где-то в заледенелых фолритских болотах, сквозь которые приходилось пробираться — всё стало проще и ощутимей, как страх или холод.
Даже если ни холода, ни страха больше не было.
Он торопился въехать в город до рассвета — мороз больше не пронзал до кости, но на смену ветру пришёл луч — и от солнца хотелось прятаться — под мехом капюшона, в паутине конской гривы, в объятиях сестры на часто-редких стоянках — при условии, что хотелось рвать и выпускать зубы, но разорван оказывался кто-то другой.
И кости им вслед застилало снегом, и на следах обязательно вырастет снежноягодник.
Как следы на крови.
***
— Говорят, в Убежище есть тайный лаз сквозь город, но здесь мы уже гости, а не хозяева — через тайны пробираться не можем, не к лицу... Войдём как не родные, но найденные — через дверь. Там нас и встретят. Наверное.
Он не боится ронять слова — ведь шёпот льётся ровно в чужие уши, будто сомкнутые вокруг плеч душительницы руки — от чего-то за последние дни так пьяно хотелось чувствовать человечье тепло, но это лучше чем пальцы на шее или чередь поцелуев вдоль яремной — отрывали и отрубали их от остального мира — от мерцающих огней «Ветреного Пика» и редких ночных посетителей.
— Лошадей оставим здесь. Идти не далеко, чужое внимание дороже обойдётся.
Идти и впрямь недалеко — и душу от возвращения не успеет обуять восторгом, и не ветер не просочится до костей, не вымолвят губы и слова — всё сказано, всё — и всему время своё, а пока только — замереть уже у самой каменной грани, обратится к морю — волны льдисты и прозрачны на солнечном свету — под стать глазам, холодным, как замерший в портовом закоулке обескровленный труп с искусанным горлом.
От оставленного и возвращённого нежданной вестью дома его отделяет десяток шагов, душное чужбинное лето и ровно целая вечность. На вдох, на выдох, на сердечное эхо, на взгляд — море оставалось неизменным, как в день отъезда, как в день смерти королевской четы, как в уход Слышащего, как века и эры назад — и в будущее.
Это успокаивало — даже сквозь бродящие по поверхности солнечные лучи.
Птица, приносящая на родину только смерть и горе, перелётный палач. Он кивает — зовёт за собой, их долгий путь — не ради одного безмолства-безумства он ради иного.
Ради.
— Что есть величайшая иллюзия жизни?
— Невинность, Брат мой.
Каменная утроба разверзает пасть — и ради этого шага сквозь Лореллей готов прожить ещё десять жизней и сотню потерей.